Союз писателей

03.07.2016

Всеволод Шимов
Беларусь

Всеволод Шимов

Доцент кафедры политологии БГУ

Последний бой полковника Захаренко

Последний бой полковника Захаренко
  • Участники дискуссии:

    8
    11
  • Последняя реплика:

    больше месяца назад

    
 
Где-то снова ухнуло. Далеко, но уцелевшие еще стекла все равно тоскливо задребезжали. Вчера было затишье, и удалось привести хозяйство в относительный порядок. Заколотить фанерой выбитые окна, убраться на участке: накануне снаряд угодил в соседский сарай, разворотив его и раскидав обломки по всей округе. Все-таки какое счастье, что в 88 лет ноги еще стоят твердо, а руки держат молоток.

Накануне дали электричество, которого не было без малого десять часов, после того как снаряд снес опору ЛЭП. Значит, можно разогреть обед и вскипятить чайник на электроплитке. Газа нет несколько дней и, видимо, теперь уже не будет. Факел из разорванной газовой трубы на соседней улице полыхал полночи, служа надежным ориентиром для вражеских наводчиков. В ту ночь на их район, состоящий сплошь из ветхих «курятников» частного сектора, снаряды ложились особенно методично. Каким чудом ничего не попало в его дом — одному богу известно. И зачем этот бог, если он есть, хранит его, почти девяностолетнего старика?

Ровно семьдесят лет назад Степан Федорович Захаренко 18-летним необстрелянным пацаном попал на войну. Угодил в самое пекло — разворачивалась масштабная операция по освобождению Белоруссии. Прошел всю Белоруссию, Литву. А под Кёнигсбергом его настиг шальной осколок, и остаток войны он провалялся по госпиталям. Врачи сказали — ходить не будет. Но молодой организм справился — он не только пошел, но и поступил в военное училище, стал офицером, дослужился до полковника…

В телевизоре снова ничего, кроме шипения и снега. Бои за высоту, где располагался телевизионный ретранслятор, были особенно жестокими. Теперь там сидит враг и безнаказанно лупит по городу, как ему заблагорассудится.

С телевизором у Степана Федоровича сложились странные отношения. Вот уже много лет телевизор был для него, по сути, единственным окном в мир и одновременно собеседником. Собеседником плохим и злым, с которым Степан Федорович ругался до хрипоты и сердечных спазмов и, в конце концов, раздраженно выключал. Но потом снова и снова поворачивал ручку чертова ящика, чтобы все повторилось вновь. Потому как одинокому старому человеку нужно с кем-то общаться, нужно слышать голоса в своем доме. Пусть даже это всего лишь бездушный электроприбор, который, к тому же, постоянно говорит гадости на неприятном, режущем слух языке.

К этому украинскому новоязу, которым стал говорить телевизор в последние годы, Степан Федорович так и не привык. Нет, это не тот украинский язык, которому когда-то учили в школе, и уж тем более не та балачка, на которой разговаривали у них в селе. Чуждое, резкое произношение, какие-то мудрено-непонятные слова, диковинные конструкции фраз. Чтобы разобрать, о чем говорят, нужно вслушиваться, напрягать слух, а со старческой тугоухостью делать это всё сложнее.


Степан Федорович считал себя украинцем и всю жизнь значился таковым по документам, начиная со свидетельства о рождении. Хотя украинцем он был только по отцу — мать была гречанкой. Но эта греческая составляющая его родословной казалась Степану Федоровичу не более чем курьезом — по-гречески он знал буквально несколько фраз.

Он родился в типичной украинской мазанке, как с гоголевских страниц сошедшей: белёные стены, рушники, иконы в красном углу. Бабка, по-хохлацки дородная и грузная, бормочет перед ними молитву. Из-за этих икон у бабки возникали периодические перепалки с отцом, молодым и пламенным коммунистом. Отец даже как-то пытался их убрать, за что получил тяжелую оплеуху и был послан «к бису».

Бабка говорила густым полтавским говором. Они с дедом перебрались сюда, на юг, еще в молодости, но всю жизнь говорили так, как привыкли с детства у себя на родине. У бабки был мощный, заливистый голос, которым она любила затягивать украинские песни — тягуче-тоскливые, лиричные, весело-дурашливые. Эти песни запали Степану Федоровичу в душу на всю жизнь, он заводил их на всех застольях и, в конечном счете, обучил им всех друзей-товарищей, с которыми сводила жизнь.

Но вообще народ у них балакал на каком-то особенном, местном языке, мешая русские, украинские слова с неповторимыми местными диалектизмами, которые человек со стороны, не важно, русский или украинец, вряд ли бы понял. Русское и украинское сплавлялись, переплетались и были неотделимы друг от друга. Немудрено — ведь эти южные степи осваивались совместно и русскими, и украинцами, и десятком других народностей — греками, болгарами, немцами, — села которых были разбросаны по бескрайним причерноморским степям от Ростова до Одессы.

Конечно, люди городские, образованные, стремились говорить на правильном русском языке. Так делал и его отец, нередко подсмеивавшийся и над родителями, и над другими односельчанами за их неправильную речь. Сам Степан Федорович, как ему казалось, тоже говорил на более-менее правильном русском языке, хотя во всех дальних гарнизонах по мягкому «г» и характерным интонациям его неизменно опознавали как «хохла».


Всю жизнь Степан Федорович жил, не деля людей на русских и украинцев, своих и чужих. Да и как он мог делить, если в нем самом это русское и украинское было сплавлено так, что не отодрать? Да и зачем? Ведь украинцы и русские — действительно ближайшие братья. Вышедшие из общей древнерусской колыбели, потом разошедшиеся на несколько веков, и снова собравшиеся в общем доме, который строили и обустраивали общими усилиями.

Вот он, Степан Федорович Захаренко. Он проливал кровь за этот общий дом на фронтах войны. Он стоял на страже общих рубежей в мирное время. Он глядел в сумрачное небо Заполярья, вспоминая родные степи. Эти теплые южные степи и холодное небо Севера в нем неразрывны. Как он может выбирать в пользу одного, отказавшись от другого?

И вот теперь какие-то умники из Киева поучают его, что он должен ненавидеть «москалей» — «москалей», с которыми сидел в окопах, давил клопов в гарнизонных общежитиях, заступал на боевое дежурство?.. Во имя чего? Во имя какого-то непонятного «европейского выбора», во имя какой-то «национальной самобытности», которая, считай, сводится к ненависти к этим несчастным «москалям»?

Откуда все это выросло в украинцах? Какая-то ревность к «старшему брату», стремление подчеркнуть свою особость — все это было и раньше. Даже у его бабки в речи постоянно присутствовали «кацапы» как олицетворение чего-то неправильного. Когда кто-то что-то делал не так, бабка любила его обзывать кацапом. Но в этом бабкином отношении к «кацапам» не было ничего злого. Откуда же столько злости и ненависти взялось сейчас? Видимо, однозначного ответа здесь нет. Непростой двадцатый век с его обидами и разочарованиями сыграл с украинцами злую шутку. Разочаровавшись в общем доме, который строили вместе с русскими, они кинулись ломать и крушить его, проклиная и обвиняя во всех бедах вчерашнего соседа и брата. Думали, сломав старый дом, построить свой, отдельный, который будет лучше и краше прежнего, — а остались на пепелище…

Снова шарахнуло. Из тяжелого. Потом мелко застрочил пулемет. Вот уж не думал, что будет заканчивать жизнь под грохот войны. Она, эта жизнь, и начиналась со смут, голода и войны. И завершается тем же.


Голод 33-го Степан Федорович помнит хорошо. Это было одно из первых осознанных детских воспоминаний, которое врезалось в память на всю жизнь. Нет, сами они не голодали — отец был комсомольский активист. Но опухших людей с обезумевшими глазами, заходивших в село и побиравшихся по дворам, он помнит как сейчас. И раздутые трупы с вьющимися полчищами мух… И мертвую девочку из соседнего греческого села, откуда была родом мать…

Вообще, это удивительно, как отец и мать оказались вместе. Отец — пламенный коммунист до мозга костей, мать — из зажиточной греческой семьи, тихо ненавидевшая советскую власть до самой смерти. К тому же, греки и украинцы друг друга недолюбливали, и смешанные браки между ними были делом тогда почти невиданным. Может, отец и женился-то на матери, чтобы, так сказать, на личном примере воплотить в свои революционные идеалы: интернационализм, дружба народов, жить единым человечьим общежитием?.. Впрочем, ничего хорошего из этого не вышло.

Греки жили зажиточно. Степан Федорович хорошо помнит дом своего деда по материнской линии — просторный, каменный, с добротной мебелью и коврами. Не в пример отцовской мазанке. Потому греки и посматривали сверху вниз на «хохлов». Дед не раз говаривал: «Ну как живут эти хохлы? Хата мазаная, плетень покосившийся да акация во дворе». А потом, обернувшись к Степке, копошившемуся в пыли во дворе, добавлял: «И батька твой — хохол, коммуняка».

Степан Федорович теперь понимает, что это была целая драма. Родители не могли простить матери того, что вышла замуж против их воли за «хохла», да ещё «красного». А советскую власть в доме деда не любили. Эти злые, шепотом, разговоры, в основном на греческом, которого Степка не понимал, но иногда «черти краснозадые» поминались и на русском.

Не приняв выбор матери, дед и бабка и внука-то недолюбливали. Потому-то и бывал у них Стёпка нечасто, и чувствовал себя всегда неуютно.

А потом были коллективизация и раскулачивание. Мать об этом никогда не говорила, но, как теперь понимает Степан Федорович, отец в этом деле поучаствовал. И это стало еще одной молчаливой драмой их семьи. Ругань, слезы матери, злые глаза отца — всё это доходило до Степиного детского сознания лишь смутными отголосками, и что за этим стоит, он толком не понимал.

Родителям матери отец помог — распродать имущество и исчезнуть, когда коллективизация еще только начинала набирать обороты. Дед и бабка уехали куда-то на Кавказ, и Степан Федорович их никогда больше не видел.

Для отца это, видимо, была личная драма — переступить революционные принципы ради родственных связей (а в правоте коллективизации и раскулачивания он, похоже, никогда не сомневался). А у матери с тех пор и появилась эта тихая ненависть к советской действительности, которую она пронесла через всю жизнь.


Вскоре они уехали в Сталино, как тогда назывался Донецк, и тут всё было совсем по-другому. Пыльный промышленный город жил какой-то совсем иной жизнью, которая поначалу оглушила привыкшего к неторопливой сельской патриархальности Стёпку. Жили они в тесной комнатенке в деревянном бараке, где летом гуляли продувные сквозняки, а зимой донимала стужа, от которой не спасала даже докрасна раскаленная «буржуйка». Однако, несмотря на всё это, отец здесь буквально расцвел. Вырвавшись из села, давившего его своей консервативностью и косностью, он был теперь на своём месте, ощущая себя частицей того великого дела, которому был предан с юности. Отец уходил рано, возвращался поздно, потом еще что-то долго рассказывал матери (Стёпка, уже школьник, слушал сквозь полудрёму, лежа в постели за занавеской). Мать выслушивала молча и без особого интереса. После всего, что случилось, она закрылась в каком-то своём внутреннем мире, куда не допускала ни отца, ни Степана. С матерью Степан сблизился уже много лет спустя, после войны (хотя виделись нечасто, а может — именно поэтому). Но до самой своей смерти мать оставалась человеком закрытым, с множеством тем и вопросов, о которых она говорить не хотела. А спросить хотелось о многом — и об отце, и о деде с бабкой… Но нет, всё это так и осталось тайнами, покрытыми мраком...

В войну отец ушел на фронт, где и сгинул без вести. А они с матерью отправились в эвакуацию в Куйбышев. Отсюда в 44-м и призывался Степан.

После войны он пошел в военное училище. Престиж армии тогда был высок как никогда. Он, двадцатилетний, но уже прошедший горнило кампании 44 года, получивший тяжелое ранение и чувствовавший себя бывалым воякой, иного жизненного пути для себя не видел. Кроме того, была убежденность, что сильная армия — залог того, что такого больше не повторится. В душе он был убежден, что Гитлер никогда не напал бы, будь у них в 41-м такая армия, как в 45-м. Но в 41-м они были слабы, и фашиста проморгали. Лёжа в госпитале, он насмотрелся на увечных: безруких, безногих, с изуродованными до неузнаваемости лицами, на жалкие человеческие обрубки, глядя на которые, невольно закрадывалась мысль, не лучше ли им было умереть, чем теперь жить вот так. Всего этого могло не быть, подготовься мы к войне вовремя и имей сильную армию тогда, в 41-м — так думал он, наивный 19-летний стратег. Но именно эти мысли и определили дальнейшую судьбу. Служить, делать всё зависящее, чтобы армия была сильна, чтобы ни одна гадина не посмела больше сунуться.

Уже много лет спустя он понял, что одной сильной армии недостаточно. Проиграть можно и с сильной армией, без единого выстрела. Как это и произошло в проклятом 91-м. Куда важнее — дух, вера в свою правду. Вот благодаря этому они и выстояли в войну. А армия, танки, ракеты — это всё инструменты, прилагающееся.


Ему часто вспоминается отец. Вот у кого был этот внутренний стальной стержень. И таких, как его отец, тогда было много. Под материнским влиянием отца Степан долгое время побаивался и недолюбливал, причем уже даже посмертно. Отец рисовался ему человеком жестоким и фанатичным, который не видит ничего, кроме своей Идеи, и готов пожертвовать ради нее даже самыми близкими. После отца мать ненавидела большевиков и коммунизм тихой ненавистью. Естественно, на людях это старалась не показывать, что оборачивалось мрачной молчаливостью, но при своих ее, что называется, прорывало. Причем ругалась теми же словами, что и ее родители — «черти краснозадые» было излюбленным выражением. Когда умер Сталин (Степан как раз был в отпуске и гостил у матери) она беззвучно, одними губами прошептала: «Сдох, чёрт усатый». Выражение ее лица при этих словах он помнит до сих пор.

Однако с возрастом Степан Федорович всё больше склонялся к мысли, что во многом был прав именно отец. Да, он был жесток, но это была жестокость человека, уверенного в правоте своего дела. Такая жестокость могла обернуться голодом и раскулачиванием. Но именно такие жестокие, беспощадные к себе и другим люди, развернули по всей стране великие стройки индустриализации, без которых нельзя было выиграть эту войну. Именно такие люди верили в победу в, казалось бы, самых безнадежных ситуациях, вставали во весь рост и вели за собой в атаку. Степан Федорович не находил в своей душе этого твердого, беспощадного внутреннего стержня, но видя рядом с собой таких людей, тоже начинал чувствовать в себе сталь. Как и миллионы других людей, самых обычных и неприметных, начинали проявлять твёрдость и решительность, действовать слаженно и в едином порыве. Так они выиграли войну. Так восстанавливали и возвращали страну к мирной жизни.

Отец мыслил по-мужски, стратегически. Он видел цель и шел к ней, не размениваясь на мелочи. Да, для него тысячи сломленных в ходе коллективизации и раскулачивания жизней были мелочью. Он и свою жизнь, если надо, разменял бы, не задумываясь (да и разменял ведь, в конце концов). А в матери говорило женское начало. Женщина — по природе тактик, она живет здесь и сейчас. Для матери хватило ужасов голода и драмы своих родителей, чтобы бесповоротно возненавидеть всё то, чем жил отец.

Конечно, Степан Федорович так и не смог оправдать для себя те жестокости и ужасы, которые врезались в память с детства — опухшие голодные люди до сих пор периодически приходят к нему в мутных ночных кошмарах. И всё-таки, уже взрослым человеком, он не мог не видеть того импульса, который придали стране люди вроде его отца. Всё — от полетов в космос и атомных электростанций до отдельных квартир со всеми удобствами — вырастало из фанатичной, жестокой самоотверженности этих людей.


Жизнь менялась, и менялась к лучшему. Общежития в военных городках, в которых они с женой ютились в первые годы его службы, сменились комфортными и теплыми квартирами. На столе было всего вдоволь. Сын ходил в школу, не думая о хлебе насущном. Города росли и хорошели. Побывав в Донецке много лет спустя, он поразился, насколько изменился город, насколько он не похож на пыльное и грязное Сталино его детства. А сколько их было, таких городов, по всей стране?

Вот только тот импульс, который двигал всё это, который скреплял людей в единое целое и направлял к общей цели, как-то незаметно угас. Как-то незаметно прогнил и рассыпался тот железный стержень внутри общества, который был в нём и в тридцатые, и в сороковые, и в пятидесятые годы. А вслед за этим посыпалось всё: страна, жизнь…

Смутное чувство, что происходит что-то неладное, появилось у него где-то в конце семидесятых, когда он вышел в отставку. Люди продолжали выходить с лозунгами и транспарантами на 1 мая и 7 ноября, продолжали издаваться огромными тиражами многотомники Маркса, Ленина и других «классиков». Но за всем этим уже ничего не стояло, кроме шуточек и анекдотов про престарелых вождей, и какого-то цинизма и двуличия, появившегося в отношениях между людьми и которого раньше не было. Страна утратила Цель и Веру и стала похожа на неуправляемый корабль: двигатель работает, винты вращаются, но такой корабль неизбежно раньше или позже разобьётся о скалы.

Впрочем, понятно всё это стало много позже, а тогда ничего, кроме периодических приступов безотчетной тревоги, он не чувствовал. А по большому счету, конец семидесятых — начало восьмидесятых было едва не самым счастливым временем в жизни.


Выйдя в отставку, он осуществил давнюю мечту — вернулся на родной Донбасс, где не был со времен спешной эвакуации в 41-м. Мать после войны возвращаться домой не стала — настолько тяготили её воспоминания, — так и осталась жить в Куйбышеве. А его нелёгкая военная судьбина бросала от Прибалтики до Заполярья, да всё вдали от родных краёв. И как-то лет за пять до выхода в отставку его стала донимать тоска по малой родине. Донбасс снился по ночам, да так ярко и реалистично: он буквально ощущал дуновение теплого сухого ветра, вдыхал запахи степных трав. Даже тяжкий угольный дух городов представлялся чем-то родным и близким.

За год до увольнения в запас он поехал подыскивать место, где окончательно бросить якорь. Первая мысль была — родные села, матери или отца. За всё время своих армейских скитаний побывать здесь он так и не удосужился, и теперь запоздалый стыд грыз душу. Однако родные сёла оставили печальное и тягостное впечатление. Село отца, где Степан родился и провёл первые годы жизни, изменилось до неузнаваемости. Патриархальные мазанки давным-давно исчезли, их заменили новые дома, вполне благоустроенные по сельским меркам, но какие-то чужие. Щемящего чувства возвращения на родину, которого он так ждал, здесь так и не возникло. В селе обнаружилось довольно большое количество дальней родни, но и с этими людьми его ничего не связывало, кроме самого факта отдаленного родства.

А вот в селе, откуда была родом мать, старые греческие дома в основном сохранились. Вот только самих греков, за исключением двух или трех семей, практически не осталось — разъехались, рассеялись. Дома без своих прежних хозяев имели какой-то неухоженный, обветшалый и грустный вид. В доме матери тоже жили совсем чужие люди, которые, однако, впустили его в дом, где он с удивлением обнаружил многие предметы знакомой с детства обстановки. Здесь уже в груди защемило, но это было чувство какой-то тоски и безнадежности, хотелось бежать отсюда прочь. Теперь он понял, почему мать не хотела сюда возвращаться.

В общем, от идеи осесть в родных селах он отказался, да и, по большому счету, давно отвык он от деревенской жизни, и приспосабливаться к ней сызнова не хотел.

В Донецке ему тоже не понравилось. Город разросся и похорошел, но здесь было слишком шумно и суетно, в воздухе висел тяжкий промышленный дух. К тому же, многоквартирными домами-коробками он пресытился за годы гарнизонной жизни, а иного этот город не предлагал.

В итоге он остановился на С. — городе-стотысячнике со всеми благами городской жизни, и вместе с тем по-провинциальному тихом. Здесь, в уютном частном секторе, он получил то, что хотел. Отдельный домик, клочок земли, на котором можно ковыряться в свое удовольствие (все-таки от крестьянских корней не убежишь), акация под окном.


Да, это было золотое время. Он был еще нестар и крепок и мог жить в свое удовольствие с чувством сполна выполненного перед родиной долга. Полковничья пенсия позволяла чувствовать себя вполне обеспеченным человеком, а на накопленные сбережения он приобрел «Жигули», да еще в экспортной комплектации, что по тем временам считалось невероятным шиком. На этих «Жигулях» они с женой каждый год ездили на море: Бердянск, Крым, Одесса — украинское побережье они исколесили вдоль и поперек.

Сын окончил институт в Донецке, стал инженером на шахте. Женился, пошли внуки. Сначала девочка, потом, через несколько лет, — мальчик…

К слову, именно в те благополучные времена Степан Федорович впервые столкнулся с украинским национализмом. К сыну, совсем недавно закончившему институт, приехал школьный товарищ. Школьный товарищ жил в Киеве, где окончил то ли исторический, то ли филологический, то ли еще какой-то в таком роде факультет. Естественно, выпили. И тут парня понесло, и Степан Федорович впервые услышал то, что через несколько лет придется слушать много-много раз. Что русские — дикий варварский народ, угнетающий украинцев, что Москва сосёт из Украины все соки, что отделившись от СССР, Украина станет самым процветающим государством Европы. Поначалу эти речи его ошарашили, но всерьёз он их не воспринял, посчитав за юношеское дурачество. Увы, но это была одна из примет надвигающейся беды, которую он тогда начинал смутно предчувствовать.

А потом события завертелись, и он оглянуться не успел, как оказался в какой-то совершенно новой реальности. Перестройку он встретил с надеждой: то, что в стране нужно что-то менять, и менять многое, было понятно. Но очень быстро обнаружилось, что происходит что-то неладное. Началась вся эта газетная и телевизионная трескотня, мутным потоком полились «разоблачения преступлений коммунизма», которые оглушали, ослепляли и ошарашивали. О том, что советская власть наломала много дров и совершила немало зла, он прекрасно знал. И то, что память невинных жертв следует почтить и увековечить — с этим был согласен. Но что-то было нездоровое и гнилое во всём этом разоблачительстве. Дух разрушения. Страна негодная, система прогнила, нужно всё разрушить. С этим Степан Фёдорович был категорически не согласен. Да, советская власть много наломала, но много и создала, и страна развивалась. Могло ли быть как-то иначе, как-то лучше? Наверное, могло. Однако сложилось так, как сложилось. Так не лучше ли, признав ошибки прошлого, спокойно улучшать то, что есть? Но нет — никаких планов, никаких идей, как улучшить жизнь, не звучало. Только черное разоблачительство, движимое духом разрушения.

Заговорили о голоде 33-го — впервые громко и вслух. Но и здесь было то же самое. Создавалось ощущение, что о голоде вспомнили не для того, чтобы восстановить справедливость и почтить память жертв, а чтобы сеять вражду и рознь. Мол, это советская власть морила украинцев… Какая чушь! Голод не разбирал национальностей — голодали и украинцы, и греки, и болгары. Голодали и на Украине, и в России, и в Казахстане. Но нет — тема голода была нужна, чтобы посеять ненависть украинцев к русским, чтобы подготовить разрушение общего государства…


Украинский национализм, с которым Степан Федорович совершенно случайно столкнулся однажды в лице школьного приятеля сына, теперь заявил о себе в полный голос. Киев буквально бурлил национализмом, но и у них, на сонном Донбассе, появились странные чубатые личности в шароварах. Раньше таких бы приняли за дурачков. А теперь они с важным видом ходили по улицам, раздавали листовки, собирали митинги, на которых разглагольствовали о том, как хорошо заживет Украина, отделившись от России… Да, эти разговоры звучали теперь на полном серьёзе. Прогоним москалей — и станем второй Францией.

А жизнь, меж тем, становилась всё хуже. Из магазинов всё попропадало. Буквально всё. Дефицит, за который так ругали советскую власть, Степан Федорович не считал особенной проблемой. Детство, когда они перебрались из села в Сталино, было скудным и нередко голодным. Война, эвакуация и первые годы гарнизонной молодости были, в общем, не лучше. Однако к концу службы он чувствовал себя вполне обеспеченным человеком. Еда, одежда, жильё — все это не составляло проблемы. Даже автомобиль — роскошь по тем временам, — и тот был. Жена с сыном любили поныть, что, мол, не хватает им каких-то шмоток и побрякушек, но Степану Федоровичу это казалось глупостью и баловством…

Сын с умным видом рассуждал, что, мол, скинем «совок» (мерзкое словечко, появившееся в те годы) и заживём: будут и импортные продукты, и качественная одежда, и видеомагнитофоны, и пластинки с правильной музыкой… Но вместо этого теперь за самыми элементарными продуктами приходилось либо выстаивать очереди, либо рыскать в поисках по городу. А то и вовсе мотаться в Донецк или Харьков.

Закончилось это так, как и должно было закончиться — всё рухнуло. Союз развалился, Украина стала независимой. Советские флаги и гербы на административных зданиях спешно поменяли на новые, жовто-блакитные, на улицах глаз всё чаще спотыкался о вывески и надписи на украинской мове. Впрочем, второй Франции, о которой разливались митинговые перестроечные соловьи, так и не случилось. Пресловутый дефицит действительно исчез, продуктов стало враз и много, самых разных, ярких, зачастую непонятных. Вот только радости это изобилие не приносило. Пенсии, на которую раньше можно было вполне безбедно жить и даже что-то откладывать на сберкнижку, теперь еле хватало, чтобы сводить концы с концами. Все сбережения погорели в огне гиперинфляции, безвозвратно и безответно. Машину пришлось продать — на бензин и запчасти (а ремонтировать потрепанного временем железного коня приходилось все чаще) денег не было.


В девяносто шестом умерла жена. Онкология. В больнице (областной, между прочим) не то что лекарств не было — простыни свои приносить приходилось. За месяц сгорела в этом клоповнике (в буквальном смысле — тараканы шмыгали по стенам палаты с завидной частотой).

Шахты и предприятия, которыми был нашпигован Донбасс, которые давали ему жизнь, стали рушиться одно за другим. Сын остался без работы, запил. И их таких много было по всему городу — опустившихся, спившихся, не вписавшихся в эту новую жизнь. Кто-то, поэнергичнее и пошустрее, уезжал прочь: в Киев, в Москву, а то и в Европу.

А кто-то, наоборот, неплохо нажился на общей беде. Выжившие в лихолетье заводы оказались в руках — спекулянтской шушеры, которую в былые времена гонял ОБХСС, шустрых комсомольских мальчиков, сориентировавшихся в мутной воде нового времени, да и просто уголовных элементов. В пригородах новые хозяева жизни настроили особняков. Не особняков даже — феодальных замков с башенками и неприступными стенами.

Впрочем, многим из таких не повезло. Каждый раз, навещая скромную могилку жены и сына, Степан Федорович проходит мимо пышных бандитских надгробий, блестящих полировкой гранита и золотом эпитафий. В 90-е в городе постреливали часто, выходить на улицу с наступлением темноты было небезопасно. Тем более, и фонари, исправно светившие при советской власти, с наступлением независимости как-то враз погасли.


Сын умер в 2000-м — сердце. Он был из того непутёвого поколения, настроения которого, собственно, и предопределили крах страны. Именно эти люди ходили на перестроечные митинги, рассуждали о преимуществах «демократии» перед «тоталитаризмом» и «капитализма» перед «социализмом». Именно они поверили в то, что Украина — вторая Франция и голосовали против Союза. Сын, в общем, не был особо политически активным (да и вообще активным не был — так, плыл по течению), но всё происходившее тогда, на рубеже 80-90-х, поддерживал. «Я хочу жить как нормальные цивилизованные люди», — любил повторять он. Видимо, несоответствие ожиданий и реальности его и подкосило: сначала запил, потом сердце не выдержало.

Вот так и остался Степан Федорович на свете один, доживать свою долгую невеселую старость в пустом ветшающем доме, в чужом и враждебном государстве. Да, украинское государство Степан Федорович тихо возненавидел, как когда-то возненавидела СССР его мать. Новая Украина отняла у него скромный достаток и уверенность в завтрашнем дне, свела в могилу жену и сына, искалечила внуков…

Внучка, старшая, окончив университет в Харькове, сразу же уехала в Германию. Уехала — и с концами, ни ответа, ни привета. Вроде бы, замуж там вышла. Даже на похороны отца не приехала.

А внук… Внук родился уже в перестройку и рос в атмосфере всего этого безвременья. И так получилось, что впитал всю ту гадость, которую принесла с собой эта новая эпоха. И никто не уберёг, не оградил — ни спивающийся безработный отец, ни мать, простая грубоватая деревенская баба (что в ней такого нашел сын, Степан Федорович до сих пор не понимает). Ни они, старики, сами потерянные и оглушенные всем случившимся.

С внуком вышло вот что…

 
Окончание — здесь
           

Подписаться на RSS рассылку
Наверх
В начало дискуссии

Еще по теме

Вадим Алексеев (Авва)
Латвия

Вадим Алексеев (Авва)

Публицист

Прилепин – о Боге, преемнике Путина, новом Майдане

Эдуард Говорушко
Соединенные Штаты Америки

Эдуард Говорушко

Журналист

ВАНЯ

Эдуард Говорушко
Соединенные Штаты Америки

Эдуард Говорушко

Журналист

СТРЕЛЬБА ПО СВОИМ … НОГАМ

Этюды из моей неамериканской жизни

Александр Гильман
Латвия

Александр Гильман

Трудная жизнь нации-подростка

«Тарас Бульба» как энциклопедия украинской жизни.

Мы используем cookies-файлы, чтобы улучшить работу сайта и Ваше взаимодействие с ним. Если Вы продолжаете использовать этот сайт, вы даете IMHOCLUB разрешение на сбор и хранение cookies-файлов на вашем устройстве.